Линкольн начинает с воспоминаний, говоря про восемьдесят и семь лет. Но здесь есть и отсылка к библейскому псалму 90, где восемьдесят лет указаны как верхний предел продолжительности жизни человека, что напоминает нам о краткости нашей жизни, а также об уязвимости нации во время огромной неопределенности в разгар войны[358]. Намекая на Декларацию независимости, Линкольн напоминает своей аудитории, что у нации, находящейся сейчас в такой опасности, было начало. Тогда это была «новая нация» с особым набором идеалов, сосредоточенных на свободе и равенстве. Опуская Конституцию, защищающую рабство, и возвращаясь к идеалу равенства в Декларации (изложенной в новом свете благодаря косвенной отсылке к концу рабства), Линкольн фактически основывает нацию заново на основе преданности такому простому, но в то же время сложному идеалу[359]. Линкольн затем отмечает, что эта война «испытывает» какую-либо нацию такого рода «на способность выстоять». Таким образом, он рассматривает Гражданскую войну как войну за самые глубокие и заветные идеалы, за их судьбу во всем мире, а не только в Америке (в духе Мадзини имея в виду связь между любовью к нации и заботой обо всем мире).
Размышления Линкольна об идеалах основания нации недвусмысленно можно проинтерпретировать в контексте Ренана и Хобсбаума. Президент перечитывает Декларацию и неявно исправляет ключевой аспект Конституции. Делая акцент на критическом повествовании о национальных устремлениях и неудачах, он избегает головы Сциллы, олицетворяющей неуместные ценности, а также другую ее голову чрезмерной солидарности и покорности. Поскольку речь сама по себе не предшествует никакому действию, ее тон носит неизбежно характер призыва, а ее риторика создает ощущение эмоциональной напряженности вокруг идеалов, которые она восхваляет[360].
Восхваляя жертву тех, кто погиб в одной из самых кровавых битв войны, он затем говорит, что живые не могут почитать эту землю: храбрость павших уже совершила обряд такого посвящения. Таким образом, живые люди подводятся к благоговейному подражанию жертвоприношению мертвых. Далее Линкольн, как известно, просит живых о преданности: мы все должны быть преданы задаче сохранения американской демократии и дать ей «новое рождение свободы». Он заканчивает на ноте безотлагательности, которая звучала на протяжении всей речи: борьба на самом деле является борьбой за то, может ли сама такая демократия существовать.
В речи Линкольна слышны призывы к конституционному патриотизму, который бы пришелся по душе защитникам абстрактных принципов, например Ролзу и Хабермасу. Но в ней есть гораздо большее. В своем ярком обращении к основанию нации, в своем искреннем трауре по погибшим солдатам, в своем призыве к обновленной приверженности он наращивает историческую и современную плоть на эти моральные кости. Если бы в ней отсутствовали эти эвдемонистические элементы, речи не удалось бы заставить людей принять содержащиеся в ней принципы. Сам ритм и глубина его языка проникают за пределы принципов, чтобы коснуться источников эмоциональной привязанности в его слушателях.
Линкольн продолжил развивать эту идею нации в своем Втором инаугурационном обращении, произнесенном 4 марта 1865 года. Поскольку это гораздо более объемная речь, нежели Геттисбергская, я процитирую лишь несколько ключевых отрывков:
Четыре года назад все мы были тревожно озабочены надвигающейся гражданской войной. Все ее боялись и все стремились предотвратить ее. В то время как я произносил с этого места свою инаугурационную речь, посвященную спасению нашего Союза ненасильственными методами, агенты сепаратистов, находившиеся в городе, искали способы ненасильственно развалить Союз – стремясь расколоть и размежевать его посредством переговоров. Обе стороны войну осуждали, но одна из них скорее бы развязала войну, нежели существование единой нации; другая же скорее бы приняла войну, нежели гибель единой нации. Так и началась война.
Цветные рабы составляли одну восьмую всех жителей страны: они населяли территорию Союза неравномерно, проживая преимущественно на юге страны. Эти рабы представляли собой особый и сильный интерес. И всем было понятно, что этот интерес так или иначе оказался причиной войны… Обе стороны читали одну Библию, молились одному Богу; и каждая просила Его о помощи в борьбе с другой. Это может показаться странным – как это человек смеет просить Божьей помощи в том, чтобы вырывать хлеб изо рта человека, работающего в поте лица своего. Но не будем судить и не судимы будем… Не желая никому зла, с великодушием ко всем, уверенные в правде, какую Бог дает нам узреть, давайте постараемся довести до конца начатое нами дело. Давайте бинтовать раны, нанесенные нации, заботиться о тех, кто пал на поле боя, о их вдовах и осиротевших детях. Давайте сделаем все, что поможет нам достичь и сохранить справедливый и долговечный мир между нами и всеми другими нациями.
Ключевой особенностью Геттисбергской речи был акцент на единстве нации: это единый «народ», а не совокупность штатов[361]. Вторая инаугурационная речь продолжает эту задачу переосмысления, осторожного и тонкого формирования нации, используя звучные параллелизмы. Она включает в себя как Север, так и Юг как полноправные элементы нации, но позиционирует Север как сторону, которая хотела и отчаянно пыталась избежать этого разделения. Сохранение единой нации – «нация» используется взаимозаменяемо со словом «Союз» – является отправной точкой: Югу скорее хотелось развязать войну, чем сохранить нацию, Север был готов скорее принять войну, чем дать нации погибнуть. Таким образом, обе стороны асимметричны в своем отношении к нации: сепаратистская борьба Юга изображается как агрессивная война против нации, а реакция Союза изображается как справедливый ответ. Эта речь вдохновляет на любовь к целостности нации и решимость защитить ее от этой агрессии.
Положение рабов теперь выходит на первый план, а также подчеркивается тот факт, что Югом двигала жадность, поскольку Линкольн строит патриотизм, возвышающийся над ограниченными личными интересами. Получается, что, с одной стороны, у нас есть люди, движимые личной выгодой, которые готовы «вырывать хлеб изо рта человека, работающего в поте лица своего» (звучный квазибиблейский язык) и даже просят Бога помочь им в этом. С другой стороны, мы находим тех, кто считает рабов людьми и полноправными гражданами, составляющими в общей сложности одну восьмую часть населения. Нация заключила союз с уважением, равенством, открытостью и преодолением эгоистичных интересов, а сепаратистское движение находится в союзе с эгоизмом и ложной религией. Линкольн осознает роль, которую играют отвращение и стигматизация в расизме: отвращению сурово противостоит настойчивое утверждение полной и равной человечности раба, у которого есть «лицо», так же как и у нас. (Обратите внимание, что было бы проще сказать «тело», но Линкольн говорит «лицо», делая акцент именно на человечности[362].)
Однако в конце речь, как известно, призывает к милосердию и прощению, поскольку нация изранена и ее раны «нужно перевязать». Используя раненого солдата для олицетворения нации, Линкольн требует сострадания ко всем. Милосердие не снимает вину, оно не ставит под угрозу «твердость в правоте», но оно дает нам возможность вместе идти вперед в неопределенное будущее.
Безотлагательная необходимость примирения, возможно, заставила Линкольна преждевременно подчеркнуть неосуждающую готовность прощать. Критик может возразить, что милосердие к осужденному совместимо с осуждением, тогда как прощение неуместно до тех пор, пока не будет извинений и полного изменения взглядов, а слова Линкольна «не станем судить» стирают различие между прощением и требовательным милосердием[363]. С другой стороны, можно было бы сказать, что речь, возвышаясь над ангажированностью, стремясь к примирению и снова пытаясь создать единое «мы», на самом деле проницательна и великодушна, но при этом продолжает обвинять Юг[364]. Эти элементы речи до сих пор вызывают споры. Тем не менее не может быть никаких сомнений в том, что эта речь давала чувство исцеления, которое так было необходимо в то время, и способствовала, по крайней мере, первому этапу примирения, которое не завершено до сих пор.