Тело Ганди: образ справедливости

Не было более проницательного создателя критического патриотизма, чем Махатма Ганди. Взгляды Ганди на патриотические чувства были очень близки взглядам Мадзини: он считал, что любовь к нации, выраженная в таких символах, как флаги и гимны, является неотъемлемой ступенью на пути к по-настоящему действенному интернационализму[370]. И все же он призывал к критическому мышлению и выбирал символы, которые провозглашали центральную роль такого мышления: например, песню «Если никто не ответит на твой зов, иди один». Как отмечает Раджмохан Ганди в биографии своего деда, Ганди часто сам напевал эту песню низким, но мелодичным голосом. «Автором песни был Тагор, но Ганди… стал песней»[371].

Ганди много писал, однако его успех в формировании активного и одновременно критического патриотизма для новой нации, подавляющее большинство населения которой не умело читать и писать, мало чем обязан его трудам. Блестящая заслуга Ганди в том, что он сделал свое собственное тело живым символом национальной концепции, которая одновременно была традиционной и ревизионистской, волнующей и крайне критичной. Руководствуясь своей идеей о том, что национальная борьба должна, прежде всего, проходить внутри каждого человека (для него это была борьба с жадностью и тревожным желанием доминировать над другими во имя сострадательной заботы), он изобразил себя человеком, вся жизнь которого была сосредоточена на борьбе с этим корыстным желанием. Его худощавое, но в то же время энергичное – благодаря сотням километров, которые он прошел пешком – тело символизировало преданность всеобщей справедливости, а не извлечение личной выгоды и определенно не проявление агрессии. И знание о его личных практиках воздержания (вегетарианская диета без молочных продуктов, обет безбрачия) окрашивали реакцию людей на тело, которое они видели. В своих неоднократных голодовках в политических целях он прибегал к радикальному телесному отречению в стремлении к истине.

Ганди создавал себя не в вакууме. Он во многом опирался на традиционные индуистские образы аскетов-санньясинов, которые были очень запоминающимися, но тем самым он рисковал укрепить исключающую концепцию национальной идентичности, основанную на индуизме. Поэтому он должен был быть очень осторожен, чтобы не создать образа нации, который мог показаться исключающим всех, кроме индуистов.

Вот почему на протяжении всей своей жизни он заботился о том, чтобы дать мусульманам центральное место в своем движении за свободу и обращаться к ним в том, что мы могли бы назвать ключевыми ритуальными моментами. Так, в 1947 году Ганди начал свою самую известную голодовку, от которой он также планировал умереть. Но он ее прервал, обратившись к Маулану Азаду, улему и лидеру партии «Национальный конгресс», попросив у него немного апельсинового сока и немного хлеба. Этим жестом он полностью порвал с традиционными индуистскими представлениями о чистоте, которые были исключающими как по кастовому, так и по религиозному признаку. Обладая огромной силой традиционного аскетизма, он в то же время направил ее на совершенно новое дело. Раджмохан Ганди подводит такой итог: «В целом мусульмане, в первую очередь, относились с любопытством и теплом к Ганди, и они заметили его уважение к их религиозным чувствам»[372].

Более проблематичной, на мой взгляд, была попытка Ганди использовать свое тело как символ гендерного равенства. Он создал образ, который многие, кто виделся с ним, считали андрогинным. Люди, встречавшие Ганди, часто описывали его в таких словах: «похожий на ребенка» и «ведущий себя по-матерински». И конечно, он часто представлял обет брахмачарья, или обет безбрачия, как средство освобождения женщин от сексуальных требований со стороны мужчин. Ганди ставил женщин на видное место в своем круге. Для него борьба с агрессией могла быть выиграна только насильственным отречением от тела и его эротических стремлений. В изумительном воображаемом диалоге с почившим лидером в книге «Правда Ганди» психолог Эрик Эриксон говорит ему: «Вы должны перестать терроризировать себя и начать относиться к своему телу без насилия»[373]. Только когда мы сможем принять наши тела и их сексуальность без насилия и моралистичного отрицания, считает Эриксон, мы действительно сможем преодолеть склонность к насильственному доминированию над другими, скрывающуюся в каждом обществе.

Тагор, напротив, стремился расширить возможности женщин как полноправных агентов, в том числе агентов эротических. Он признавал глубокий эротизм отношений матери и ребенка и многих близких взаимоотношений взрослых. Он рассматривал личную любовь, включая ее эротические аспекты, как основу всемирной религии человечества. Женщины, которых веками учили отречению от желаний, были освобождены Тагором, чтобы следовать своему собственному страстному пути. К свадьбе Амиты Сен Тагор написал стихотворение, которое после ее смерти все еще висит в семейном доме в Шантиникетане. В этом стихотворении он описывает ее как «танцующий поток… говоря ей: ты погружаешь свои игривые шаги / в глубину, бесстрашно покоряя вселенную»[374]. И этого он желал для всех женщин. Как и Эриксон, Тагор считал, что не эротизм, но его отрицание является основным источником разрушительной агрессии. Баулы практикуют гендерное равенство и ненасилие благодаря, а не вопреки принятию тела.

Тем не менее, несмотря на этот единственный недостаток, Ганди использовал свое тело как главное действующее лицо в самой искусной драме конструирования нации, когда-либо поставленной. Центральным актом этой драмы стал марш протеста против британского налога на производство и продажу соли в 1930 году. Соляной поход, в котором десятки тысяч людей прошли 386 км за двадцать три дня от ашрама Ганди[375] до побережья моря возле селения Ганди, был не случайным массовым протестом. Каждый аспект был тщательно продуман[376]. Перед собравшимися журналистами Ганди произнес заранее заготовленную фразу: «Я хочу сочувствия мира в этой борьбе Истины против Силы». Во-первых, драма, которую ставил Ганди, вырастала уже из самой проблемы с солью. Как выразился он сам: «После воздуха и воды соль, возможно, главная жизненная необходимость»[377]. Это было то, что объединяло бедных и богатых. Затем оказались задействованы костюмы и расстановка актеров: все участники похода одеты в кхади (домотканую одежду), а все мужчины носили простые белые шапки. Поход возглавили представители пятнадцати индийских провинций и трех основных религий (индуизма, ислама, христианства), а также представители «неприкасаемых» каст. В то же время наиболее важными были указания режиссера. Ганди с диктаторской твердостью настаивал на списке запретов: никакого насилия, никаких оскорблений в адрес британских чиновников, никакой ругани или проклятий, но в то же время никакого салютирования британскому флагу. Наконец, посреди сцены мы находим главного актера. Я процитирую Джавахарлала Неру, чьи подлинные эмоции отчетливо видны в этом рассказе:

Сегодня пилигрим отправляется в свой долгий путь. С посохом в руке он идет пыльными дорогами Гуджарата, с ясным взором и твердым шагом, а его преданные соратники бредут за ним. Много странствий у него за плечами, много пройденных утомительных дорог. Но это последнее его путешествие длиннее, чем все предыдущие, а на пути много препятствий. Но в нем горит огонь великой решимости и всепоглощающей любви к своим несчастным землякам. И любовь к истине, что обжигает, и любовь к свободе, что вдохновляет[378].

Здесь можно обнаружить два уровня гражданской поэзии: сначала саморепрезентация Ганди, а затем поэтическая хроника Неру, чей архаичный и абстрактный стиль создает ощущение возвышенной давности, которой можно пользоваться в обучении юных индийцев истории своей нации. Что же они узнают? Что их нация была основана в праведной борьбе с грубой силой; что она родилась из солидарности со всеми, кто нуждается в самом необходимом для жизни; что она включала в себя все религии, классы и касты. Что идеалы-близнецы этой нации – истина и свобода. Таким образом, тело Ганди послужило мостом от представлений людей о собственной жизни к абстрактным принципам.

Когда в кульминационный момент этой драмы Ганди купается в море и незаконно делает соль, позволяя воде испаряться в его руке, рождается нация.