Часто этот вклад содержал резкую критику: например, «Троянки» Еврипида предлагали зрителям усомниться в правильности недавнего решения убить всех мужчин мятежного города Мелос и поработить (и изнасиловать) женщин и детей. Слишком часто люди размышляют о судьбах других людей, не имея никакого ясного представления о той реальности, в которой эти люди живут. Драма, подобная этой, вызывает переживание, которое может преодолеть эту черствость, влияя на будущие решения. Доводы не могут работать хорошо без воображения. Одно только рациональное мышление не скажет нам, являются ли женщины полноценными людьми и причиняет ли изнасилование боль. Легко построить логически выверенный аргумент, чтобы сделать вывод о том, что правильно было поработить женщин Мелоса. Аргументы хороши лишь настолько, насколько хороши их отправные точки, а трагедии (подобные «Ахарнянам» и «Троянкам») способствуют эмоциональному пониманию, которое связывает людей не только с тем, от чего они страдают сами, но и с тем, что они делают с другими.

Всем обществам необходимо справляться с общим горем так, чтобы не разрушать устремления и подходящим образом расширять сострадание, выводя его на более общий уровень. Также всем необходимо сформировать такое отношение к телам других, которое поможет гражданам преодолеть отвращение к телу (иначе это отвращение, в свою очередь, может легко вылиться в агрессию). Большие современные нации не могут в точности воспроизвести драматические празднования Древних Афин. Но им по силам понять политическую роль этих празднований и найти свои собственные аналоги, используя политическую риторику, спонсированное государством изобразительное искусство, проектирование парков и памятников, публичные обсуждения книг, а также путем отбора и планирования государственных праздников и торжеств. Однако сначала им нужно получше разобраться в том, чего достигли трагические и комические празднества. Этот пример сам по себе теоретически интересен, и он также оказывается исторически значимым, учитывая то центральное место, которое древнегреческая классика занимает в США и во всем мире[399]. Как мы увидим, трагические празднества фокусируются на развитии сострадания, но не пренебрегают отвращением. Комедия в духе Аристофана в первую очередь противостоит отвращению, но в то же время культивирует дух товарищества.

II. ТРАГИЧЕСКОЕ ЗРИТЕЛЬСКОЕ СОЗЕРЦАНИЕ И ДОЛЖНОЕ СОСТРАДАНИЕ

Главная эмоция, возникающая у зрителя от созерцания трагедии, – это сострадание, то есть реакция на несчастье других. В шестой главе вслед за Аристотелем и Руссо мы определили сострадание через три ключевых элемента: важность страданий, невиновность человека в своих страданиях и (во многих случаях, если не во всех) вероятность самому страдать так, как страдает другой, и, следовательно, вероятность для зрителей испытать страдания персонажей трагедии. Наконец, мы должны добавить «эвдемонистическую мысль» о том, что страдающий человек входит в мой собственный круг заботы.

Я говорила, что «мысль о вероятности самому страдать так, как страдает другой», не является строго необходимой для сострадания, поскольку мы можем испытывать сострадание к существам, чья жизнь сильно отличается от нашей. Но идея подобных возможностей чрезвычайно полезна для предотвращения расхожей моральной тупости, при которой человек видит другого как очень далекое существо, чьи возможности и уязвимые места совершенно не похожи на его или ее собственные.

Такое дистанцирование постоянно возможно в обществах, разделенных по классовым, расовым, половым, гендерным и другим признакам, особенно когда имеют место отвращение и стигматизация. Как мы видели, отвращение заставляет одного человека представлять другого как низменное животное, совершенно не похожее на (якобы) чистое, находящееся на высшей ступени «я». На практике же отвращение часто отрицает реальность тела у доминирующей группы, проецируя телесную уязвимость на угнетаемую группу (у них тела еху, у нас – нет), а затем используя эту проекцию как оправдание для дальнейшего подчинения. Неспособность задуматься о вероятности самому страдать так, как страдает другой, ведет к провалу в эвдемонистическом мышлении: другой изгоняется из круга заботы мыслью о непохожести и низменной животности.

Созерцание трагедии, подчеркивающее общие человеческие уязвимости, разрушает ложь, которая присутствует в разделении, вызванном отвращением и тем, что мы назвали антропоотрицанием[400], позволяя расширить круг заботы за пределы доминирующей группы[401]. Всегда опасно делать широкие обобщения о сути «трагедии» и «трагического», потому что есть трагедии, в которых присутствует моральная тупость. Тем не менее дальнейшее размышление о «Филоктете» (центральном произведении давней теоретической традиции, размышляющей о трагедии, телесной боли и общей человечности) поможет нам распознать структуры обращения вспять и скорби, присущие самому жанру, которые по своей форме стремятся к устранению этих этических ошибок. Понимание этих общих структур позволит нам хорошо подумать о том, как мы могли бы добиться аналогичного эффекта в разных контекстах.

«Филоктет», несомненно, является трагедией, которая заставляет зрителя осознать ужас телесной боли и социальной изоляции, часто сопровождающей ее. Помещая зрителей так близко к необычайным телесным страданиям, но с сохранением достаточной дистанции, чтобы не оттолкнуть их (приступ боли изображается формально – входящим в структуру стиха междометием, а не протяжным криком), трагедия провоцирует переживание, которое демократично в самом лучшем смысле. Это переживание признает равную хрупкость всех человеческих существ и их совершенно равную потребность в жизненных благах, которых так явно не хватает Филоктету: в еде, крове, облегчении страданий, беседах, искренней дружбе, политическом голосе.

В «Риторике» Аристотель предлагает весьма внушительный список распространенных поводов трагического сострадания. Список, который читается как набросок сюжета трагедии Софокла, удивительным образом непреходящий: он очень похож на перечень того, что вызывает сострадание, по мнению современных американцев[402]. Список Аристотеля состоит из двух категорий: «вещи мучительные и влекущие за собой гибель» и «вещи, причиняемые случайностью»[403]. (Основание для такого разделения неясно.) К первой группе относятся «смерть, раны, побои, старость, болезни и недостаток в пище». Ко второй – «неимение друзей или малое количество их, насильственная разлука с друзьями и с близкими, позор, слабость, увечье; беда, явившаяся именно с той стороны, откуда можно было ожидать чего-нибудь хорошего; частое повторение одного и того же подобного; благо, приходящее уже тогда, когда человек испытал горе; такое положение, когда или совсем не случилось ничего хорошего, или оно случилось, но им нельзя было воспользоваться». Кроме старости Филоктет пережил все перечисленное, включая самые необычные пункты (беда, явившаяся именно с той стороны, откуда можно было ожидать чего-нибудь хорошего; положение, когда хорошее случилось, но им нельзя было воспользоваться). Это похоже на то, как если бы Аристотель, который явно был знаком с трагедией (поскольку он ссылается на нее в «Никомаховой этике»), использовал ее в качестве шаблона для своих собственных размышлений. В любом случае из этого списка мы можем увидеть, до какой степени трагедия предоставляет нам карту сострадания и поводов для него, а также лежащие в основе сострадания мысли (важность страданий, невиновность человека в своих страданиях и вероятность самому страдать так, как страдает другой), которые входят в структуру этой эмоции. Пьеса показывает масштабность перечисленных бедствий, поэтому трудно отрицать, что они имеют глубокое значение. У нас есть стремление бороться с этими плохими вещами: облегчать боль, продлевать жизнь и так далее. Но эта борьба не является антропоотрицанием: она не выражает отказа от основных условий земной жизни.

Помимо всего прочего, трагедия «Филоктет» показывает нам, в какой степени лишения влияют на саму ментальную жизнь, отравляя речь и мышление. Филоктету приходится все время думать о том, как добыть себе пищу. Прилагать усилия, чтобы выжить, приходится постоянно, поэтому они грозят поглотить другие мысли. «Голод – брат и болезнь – сестра; / Одр его стережет ночью и днем / Мук неотлучных сонм» (185–187). Второе, на что обратим внимание, – эти усилия не являются мирными: они привносят волнение и смятение во внутренний мир. «В муках корм добывает он – / Страшно думать, как мог бедствий таких / Он пересилить гнет!» (174–175). Его страдания «пожирают душу». Он беспомощен, как ребенок без няньки. Боль делает нас детьми. Боль вместе с одиночеством делают мышление грубым. Филоктет очень долго не говорил и знает, что «одичал» (226). И когда боль разражается в полную силу, как показывается в замечательной центральной сцене, она близка к тому, чтобы полностью лишить человека мысли и речи. Филоктет кричит метрически «apappapai papa papa papa papai» (746), что указывает на едва заметную линию, отделяющую людей от животных: этот крик сохраняет размер и, следовательно, подобие человеческого порядка, но в нем нет синтаксиса и морфологии, отличительных черт человеческого языка[404]. Боль может обречь нас на жизнь, несовместимую с нашим человеческим достоинством.