Одна из величайших опасностей, как полагали антифедералисты, заключалась в том, что пост президента будет передаваться по наследству. Вашингтон входил в орден Цинцинната, патриотического клуба, членство в котором изначально было наследственным, что уже расстраивало их. Однако сам Вашингтон выступал решительно против наследственного членства и вскоре заставил других отменить его, чем несколько успокоил антифедералистов. Но самым главным оказалось то, что Вашингтон не выбирал, но что он всячески подчеркивал (и что в итоге стало частью того, что он символизировал): у них с Мартой не было детей. Вашингтон прекрасно понимал, что эта в целом несчастливая ситуация сделала его самым подходящим кандидатом на пост первого президента, и, возможно, именно поэтому он не стал возражать против своей кандидатуры[347].

Когда пришло время подготовить первую президентскую инаугурацию, он особенно ярко проявил свой вкус к достоинству и простоте. Он принял важное решение, когда отказался надеть военную форму на инаугурацию и больше никогда ее не надевал (хотя на официальных церемониях он действительно носил меч). Вместо этого он украсил себя патриотической символикой. Чтобы поощрить американскую промышленность, он выбрал «двубортный коричневый костюм, сшитый из сукна, сотканного на шерстяной мануфактуре в Хартфорде, штат Коннектикут. На костюме были позолоченные пуговицы с эмблемой орла»[348]. Так, мы видим военное щегольство в сочетании со скромностью в цвете и покрое, а также предпочтение национального производителя. Относительно последнего пункта Вашингтон отметил, что американцы должны подражать своему президенту, отдавая предпочтение отечественной промышленности. В течение всего периода, предшествовавшего инаугурации, он позаботился о том, чтобы гулять по улицам Нью-Йорка как обычный гражданин, приветливо здороваясь с людьми, хотя он всегда выглядел довольно представительно из-за своей приятной внешности и роста почти в два метра и продолжал отдавать предпочтение белым лошадям, чьи шкуры были обработаны блестящей пастой. Как заметил один корреспондент, придерживающийся антимонархических воззрений: «Мне было очень приятно слышать, что ваше поведение вызывает большое одобрение, в особенности то, что вы иногда обходитесь без церемоний и прогуливаетесь по улицам, в то время как Адамса никогда не видели вне его экипажа»[349].

Долгое время Вашингтона считали скорее героическим вождем, а не мыслителем. Теперь, однако, понятно, что он проявлял выдающуюся рассудительность как в отдельных жестах (очки), так и в общей структуре символического поведения (его прогулки, стиль одежды). Вашингтон понимал, что его героические качества полезны первому лидеру нации, что они должны излучать силу и властность, но также и то, что они должны быть сбалансированы и в некотором смысле смягчены жестами более эгалитарного характера, чтобы доказать беспочвенность страхов о превращении президента в монарха. Символы, которые предпочитал Вашингтон (орел, местная шерсть, очки), объединяли людей и закаляли их преданность, направляя разум к центральным идеям нации, а не уводя от них.

То, что монумент Вашингтону не является изображением одного человека, а тем более – святыней, приглашающей к поклонению, совершенно уместно доказывает, что ему успешно удалось выразить свои идеи об общественной символике. Он сооружен в виде абстрактного символа, обелиска, намекающего на связь Вашингтона с масонством. В то же время этот обелиск не является монолитным, подобно классическим обелискам, но состоит из отдельных блоков. Во время открытия памятника было сказано, что его замысел символизирует единство штатов, а его изящная устремленность – высокие цели нации[350].

Примечательно, что сегодня не утихают споры вокруг возведения мемориала другому военному герою и президенту Дуайту Д. Эйзенхауэру[351]. Спроектированный архитектором Фрэнком Гэри[352] мемориал, центральным элементом которого является античный храм без крыши, планируется расположить на юге национальной аллеи. Колоннада храма поддерживает металлический экран, на котором изображены пейзажи Канзаса (металлические панно), а также Эйзенхауэр в детстве среди кукурузных полей этого штата и два очень больших барельефа, изображающие зрелого Эйзенхауэра в роли генерала и президента. Двое внуков Эйзенхауэра высказались против этого проекта как слишком скромного и недостаточно героического.

Общественные монументы поначалу часто вызывают споры, в том числе Мемориал ветеранов войны во Вьетнаме, Мемориал Линькольна и современная культовая скульптура Пикассо на Дейли Плаза в Чикаго[353], над чьей абстрактностью сначала глумились, а теперь полюбили за юмор и особую изюминку. В случае с проектом мемориала Эйзенхауэра возражение внуков кажется совершенно неуместным. Чего военному герою, ставшему президентом, прежде всего нужно остерегаться, так это обожествления. Сам Эйзенхауэр часто называл себя «деревенским парнем из Канзаса», что, как и коричневый костюм Вашингтона, было способом сопротивления идолопоклонству, и это следует уважать, когда мы отдаем ему дань памяти.

Геттисбергская речь Линкольна на второе инаугурационное обращение: национальный нарратив, прокладывающий путь справедливости

Геттисбергская речь 19 ноября 1863 года – один из определяющих образовательных документов в Соединенных Штатах. Дети учат ее наизусть, узнают из нее идеалы, которым они должны себя посвятить. Ее лаконичность, которая считалась бестактностью в то время, оказалась большим подспорьем в формировании чувств у поколения за поколением. Изучая ее, мы можем увидеть, как нарратив нации (включая ее историю, основополагающие идеалы, возможное будущее) играет главную роль в попытке Линкольна сделать так, чтобы люди были готовы продолжать нести эмоциональное и физическое бремя чрезвычайно болезненной и сомнительной войны, победа в которой, несомненно, имела решающее значение для будущего нации и ее идеалов. Приведем здесь эту речь полностью:

Восемь десятков и семь лет назад наши отцы образовали на этом континенте новую нацию, зачатую в свободе и верящую в то, что все люди рождены равными. Теперь мы ведем великую Гражданскую войну, подвергающую нашу нацию или любую другую нацию, таким же образом зачатую и исповедующую те же идеалы, испытанию на способность выстоять. Мы встречаемся сегодня на великом поле брани этой войны. Встречаемся, чтобы сделать его часть последним пристанищем для тех, кто отдал свою жизнь во имя того, чтобы наша нация смогла выжить. Со всех точек зрения это уместный и совершенно верный шаг. Но в более широком смысле мы не можем посвящать, мы не можем благословлять, мы не можем почитать эту землю. Отважные люди, живые и мертвые, сражавшиеся здесь, уже совершили обряд такого посвящения, и не в наших слабых силах что-либо добавить или убавить. Мир едва ли заметит или запомнит надолго то, что мы здесь говорим, но он не сможет забыть того, что они совершили здесь. Скорее, это нам, живущим, следует посвятить себя завершению начатого ими дела, над которым трудились до нас с таким благородством те, кто сражался здесь. Скорее, это нам, живущим, следует посвятить себя великой задаче, все еще стоящей перед нами, – перенять у этих высокочтимых погибших еще большую приверженность тому делу, которому они в полной мере и до конца сохраняли верность, исполниться убежденностью, что они погибли не зря, что наша нация с Божьей помощью возродится в свободе и что власть народа волей народа и для народа не исчезнет с лица Земли[354].

Иногда Линкольна ошибочно считают наивным и незамысловатым оратором, противопоставляя его простой стиль риторической утонченности Эдварда Эверетта. Но это далеко от истины. Заметки, черновики и письма Линкольна свидетельствуют о его глубоком интересе к риторике, включая изучение классических греческих норм[355]. На протяжении всей своей карьеры он все больше стремился к лаконичности, классической простоте и сокращению, к выразительному использованию параллелей, антитез и богатых образов. Кроме того, в обращении он имитирует структуру классических греческих эпитафий, или надгробных речей (примером может послужить надгробная речь Перикла у Фукидида), восхваляя погибших, обращаясь к идеалам, за которые они погибли и призывая живых завершить начатое дело погибших[356]. С помощью этих формальных приемов и искусного использования образов рождения и смерти Линкольн отваживается на проект невиданной смелости: он, ни больше ни меньше, основывает Америку заново как нацию, преданную человеческому равенству[357]. Привязывая эти абстрактные идеи к конкретному трауру, он строит мост между ограниченной заботой о «нас» и принятием этих абстрактных принципов.