Вымысел Ханеке не совсем доказывает, что любовь необходима, если уважение должно привести к постоянной заботе, но напоминает нам, что мораль не может выжить в мире, где беспокойство не облегчается доверием и любовью. Эта подлинная забота о других основывается на способности к эмпатическому пониманию и на ощущении того, что иная перспектива имеет значение. Наконец, эта подлинная забота требует уверенности в собственной способности отдавать – этой уверенности угрожают как стыд за свою беспомощность, так и осознание собственных агрессивных желаний. Если равномерное уважение нуждается в постоянной поддержке, то должен наступить момент великодушия, когда человек готов отдаться на милость другого, который все еще остается непостижимым и доступным только в духе игры и удивления. Это великодушие, это «да», становится возможным только благодаря духу любви. Или, точнее, это и есть дух любви.

Все это касается близких отношений на ранних этапах жизни человека (хотя одна и та же динамика повторяется на разных этапах развития, и особенно – в уязвимый период подросткового возраста). Почему политический проект должен заботиться о личных вопросах? Я считаю, что политическая культура должна использовать эти источники раннего проявления доверия и великодушия – эротические движения ума и сердца вовне к объекту, достойному любви – если мы хотим, чтобы достойные институты оставались устойчивыми под продолжающимся давлением эгоизма, жадности и тревожной агрессии.

V. ИГРА И ПРОЕКЦИЯ

К одному году младенцы уже отлично умеют «читать мысли». Они уже способны проводить различие между собой и другими и эмпатически смотреть на мир из перспективы другого. «Заражение» аффектом существует более или менее с самого рождения: младенцы начинают плакать, услышав плач других младенцев, – известное явление, неоднократно подтвержденное исследованиями. Но как пишет Росс Томпсон, «важный переход к эмпатической отзывчивости происходит в момент, когда ребенок осознает, что у других есть внутренние, субъективные состояния, отличные от его собственных и заслуживающие внимания в социальном взаимодействии». Этот переход, по мнению ученых, должен проходить на ранних стадиях развития[240]. Он незаметен: даже более ранние свидетельства этого «заражения» показывают, что дети сильнее реагируют на плач других детей того же возраста, чем на плач детей старшего возраста или взрослых людей. Так, подобно мышам в эксперименте исследователей из Университета Макгилла, они уже делят мир на близкие и далекие группы, и, возможно, они начинают видеть мир, принимая перспективу представителей ближней группы[241]. Но в возрасте до года младенцы начинают понимать, что другой человек – это отдельный мир опыта и что их поведение влияет на то, что происходит в мире. Этому осознанию во многом способствуют взаимодействия, в которых участвуют родители и младенцы. В течение некоторого времени они играли в игры, обменивались улыбками, жестами и звуками, и в итоге они привыкли видеть, как другое лицо реагирует на то, что они делают. Теперь игровой мир становится все более сложным и способствует дальнейшему развитию как эмпатии, так и взаимности.

Значимая работа Дональда Винникотта, посвященная игре, не является экспериментальной психологией в ее самом традиционном смысле: Винникотт был психоаналитиком и педиатром. Но тем не менее он был удивительно прозорливым человеком, имел больший опыт, а его эмпатичному пониманию мира маленьких детей не было равных. Поэтому нет необходимости соглашаться с конкретной психоаналитической концепцией или психоанализом вообще, чтобы использовать его вклад вместе с экспериментальными данными. Как и психологи-экспериментаторы, Винникотт фокусируется на растущем осознании детьми полновесной реальности других людей и их развивающейся способности проявлять искреннюю заботу. И он проницательно связывает это с ролью игры в жизни детей.

В самом общем смысле Винникотт понимает игру как творческую деятельность, в которой человек занимает «потенциальное пространство», сферу нереального, наполненного историями, которые воплощают гипотетические возможности. В мире игры дети действительно обладают бóльшим контролем над событиями, чем в реальном мире, поскольку они сами придумывают сценарий. И последствия в игре не сравнимы по серьезности с теми последствиями от наших действий, которые имеют место в реальности, – такими, как одиночество, голод, разрушительная агрессия. По этим двум причинам игра представляет собой приятный способ исследовать мир человеческих возможностей. Фактически Винникотт распространяет то, что сказал Аристотель о трагедии, на игру: мы сталкиваемся (таким образом, что это доставляет нам удовольствие, а не приносит боль) с «такими вещами, которые могут случиться» в жизни человека, узнавая, таким образом, об общей природе человеческой жизни. Он подчеркивает, что важной частью того, что изучается в процессе игры, является реакция других людей: игра главным образом подразумевает разыгрывание ролей, что способствует развитию эмпатии.

Ранняя и самая важная форма игры включает в себя наиболее известную и влиятельную концепцию Винникотта, а именно – «переходный объект». Совсем маленьких младенцев может утешить только настоящий человек, который держит их на руках. Однако дети чуть постарше учатся успокаивать себя, выбирая мягкую игрушку или одеяло и наделяя их магическими свойствами, обеспечивающими безопасность. (Винникотт был убежден, что Чарльз Шульц, автор комикса «Мелочь пузатая», позаимствовал идею безопасного одеяла Лайнуса[242] из его работ; правда это или нет, но идея та же самая.) Цепляясь за этот объект, младенцы обретают способность самостоятельно успокаивать себя и таким образом постепенно отучают себя от необходимости рассматривать других людей как средство или как прислугу. Они также учатся экспериментировать с эмоциями, связанными с потерей и возвращением, когда роняют заветный предмет и находят его снова с радостным хихиканьем. По мере развития эмпатии дети придумывают рассказы, в которых главным героем является мягкая игрушка в виде животного, воображая чувства, которые испытывает это животное в ответ на различные ситуации. Иногда, например, придуманный страх или гнев мягкой игрушки становится для ребенка инструментом исследования своего собственного страха или гнева. Дети все еще в какой-то степени держат под контролем переходные объекты, но сам факт того, что они вложили что-то в некую внешнюю реальность, предполагает уступку: «Частичный отказ от всемогущества – это изначальная и весьма важная особенность»[243].

Постепенно мир игр становится богатым и поддерживающим ребенка, позволяя ему – как это просто, но совершенно точно выразил Винникотт – «играть в одиночестве в присутствии своей матери». То есть жить в мире, в котором другие могут быть заняты своими делами и нет необходимости постоянно подчинять их детским тревожным требованиям.

Но игра не всегда бывает одиночной. С одной стороны, игра помогает обогатить мир одиночества, создавая внутренние ресурсы; с другой стороны, она также обогащает мир межличностных отношений, поскольку родители и дети или дети между собой проигрывают различные роли и потенциальные сценарии, в процессе узнавая друг о друге и о будущих возможных сценариях.

Главная цель Винникотта – предположить, что все человеческие отношения связаны с игрой в раннем возрасте: способность быть одному в присутствии другого (не требуя постоянного рабского внимания); доверие к другому и готовность ослабить требование полного контроля в присутствии другого; способность соответствующе отреагировать на едва заметные сигналы; способность представлять себе, что другой намеревается сделать и что он чувствует. И действительно, в посмертно опубликованном исследовании «Удержание и интерпретация» он выдвигает тезис о том, что вся любовь – это форма «тонкого взаимодействия», которую его пациент, безэмоциональный молодой человек, впервые испытал в аналитических отношениях. Любовь означает многое, «но она должна включать в себя этот опыт тонкого взаимодействия, и тогда мы можем сказать, что вы любимы и любите в этой ситуации».

«Тонкое взаимодействие» тесно связано с готовностью отказаться от всемогущества. Пациент, которого Винникотт называет «Б», был воспитан тревожной матерью, которая считала, что ее муж требует от нее быть идеальным родителем. (Винникотт отмечает, что это значит, что в действительности она не любила своего мужа: она видела в нем требовательную властную фигуру, для которой ни один живой человек не был достаточно хорош.) Стресс от этого воображаемого требования заставил ее, в свою очередь, требовать совершенства от своего ребенка – она не желала признавать за ним ничего, что выдавало в нем настоящего младенца: плач, гнев, голод и т. д. Она также не могла с ним играть, потому что расслабленность и доверие были подорваны тревогой и желанием контролировать. Неудивительно, что ее ребенок сам стал неспособен к игре или спонтанности; он не мог успешно взаимодействовать с другими людьми, и все его поведение демонстрировало строгость и обезличенность[244].