В отличие от злосчастного Красса Брут, как и Цезарь, любил не столько деньги, сколько то, что они могли ему дать. Власть, например. Все его помыслы были устремлены только к власти, что вполне извинительно для человека, чья блистательная родословная никак не делала его центром великолепия. Ибо Брут не был ни красивым, ни рослым, ни красноречивым и не обладал иными талантами, способными очаровать пресыщенный Рим. Вдобавок к этому ужасные прыщи, так уродовавшие его в юности, с возрастом не пропали. Бедная кожа его лица не выносила бритвы, и там, где все были тщательно выбриты, он скучнел и страдал. Брут пытался стричь бороду покороче, но тогда его внешность делалась совсем уж карикатурной. Скопище чирьев, угрей и — под тяжелыми веками — большие карие, всегда печальные глаза. Зная об этом и ненавидя все это, он старался избегать ситуаций, где его бы подстерегали насмешки, жалость или сарказм. В результате Сервилия, сострадая своему отпрыску, добилась для него освобождения от воинской службы. Правда, на Форуме он все-таки появлялся, чтобы быть в курсе событий. От этого он не мог отказаться. Все же он был Юнием Брутом, прослеживающим свою родословную до основателя Римской республики Луция Юния Брута, а через мать — до Гая Сервилия Ахалы, убившего Мелия, который пытался реставрировать монархию в Риме.

Первые тридцать лет его жизни были потрачены на ожидание. Сенат и консульство — вот что манило до дрожи в руках. В Сенате уютно, там не смотрят на внешность. Там в цене почтенные предки, семейные связи и капитал. Власть принесет то, чего ему не могут дать ни лицо, ни тело, ни интеллект, сравнимый по глубине с пенкой на овечьем молоке. Но он не глуп. Отнюдь не глуп, невзирая на свое имя. Основатель республики пережил тиранию последнего царя Рима, притворяясь глупцом. Это весьма важный нюанс. По крайней мере, для потомка прославленного тупицы. Он горд своим именем — Брут, то есть «тупой, бессмысленный, глупый».

К своей жене он не чувствовал ничего, даже отвращения. Клавдия была хорошей малышкой, очень нетребовательной и спокойной. Каким-то образом она отыскала свою нишу в доме, которым заправляла свекровь с хладнокровием и жестокостью полководца, беспощадного и к своим, и к чужим. К счастью, дом был довольно большим, и Клавдии выделили в нем собственную гостиную, где хорошо разместились ткацкий станок, прялка, горшочки с красками и дорогая ее сердцу коллекция кукол. Поскольку Клавдия обладала поистине золотыми руками, даже Сервилия не могла не признать этот факт и снисходительно позволяла невестке время от времени подносить ей образчики своего рукоделия, особенно ценя сотканные полотна для ее платьев. Но Клавдия также мастерски расписывала тарелки и отсылала их для глазировки на Велабр. Покрытые птицами, бабочками и цветами, эти подарочные наборы весьма выручали Клавдию Пульхру, у которой было так много тетушек, дядюшек, кузин, племянников и племянниц и совсем маленький кошелек.

К сожалению, она была очень застенчива, а из Киликии возвратился фактически незнакомый ей человек, ибо Брут уехал почти сразу после свадьбы, так что Клавдия сочла неправомерным отвлекать его от общения с матерью. Их, конечно, могли бы сблизить совместные ночи, но он к ней все не шел, отчего ее подушки под утро промокали от слез, а за столом Сервилия не давала ей шанса вставить в беседу хоть слово, даже если бы вдруг оно у нее и нашлось.

Вследствие всего этого мать бесцеремонно и безраздельно завладевала вниманием сына всякий раз, когда тот приходил в ее дом. Собственно, в свой дом, хотя он никогда таковым его не считал.

Сервилии уже стукнуло пятьдесят два, но ее роскошное тело оставалось по-девичьи стройным, и ее талия отнюдь не свидетельствовала о том, что она четырежды родила. Длинные пышные волосы были по-прежнему черны и густы, а на лице стали резкими только две линии, спускавшиеся от крыльев носа к уголкам маленького, надменного рта. Но лоб оставался гладким, а кожа под подбородком была туго натянута на зависть другим женщинам. Цезарь, пожалуй, не нашел бы в ней перемен.

Он все еще управлял ее жизнью, хотя она даже внутренне этого не признавала. Но иногда до боли хотела его, корчась в приступах неутолимой, иссушающей жажды. А иногда проклинала, обычно когда писала ему свои редкие письма. Или когда кто-то при ней упоминал его имя. А в последние дни это случалось все чаще. О Цезаре говорили. Цезарь был знаменит. Цезарь был героем и человеком, не стесненным общественными условностями, которые Сервилия, подобно Клодии и Клодилле, считала направленными на подавление личности, но преступить никогда не решалась. А они преступали. Легко, каждый день. И в то время как Клодия прогуливалась с притворной скромностью по берегу Тибра напротив Тригариума, где купались мужчины, в ожидании, когда посланная ею шлюпка отловит для нее очередного отзывчивого и нагого красавца, Сервилия одиноко сидела среди затхлых бухгалтерских книг, строила тайные планы, злилась и жаждала действий.

А единственный сын, возвратившись, лишь усугубил эту боль. О, невозможный! Он так и не похорошел, не окреп и не вышел из-под влияния ее сводного братца. Если на то пошло, Брут стал даже хуже. В тридцать лет у него появилась нервозная суетливость, слишком болезненно напоминавшая Сервилии дурно воспитанного выскочку из Арпина, Марка Туллия Цицерона. Кроме того, человек в тоге должен вышагивать медленно, с развернутыми плечами. А Брут ходил быстро, бочком, семенил. Плюгавый педант, недомерок. Сервилии делалось стыдно за сына, и перед ее внутренним взором вдруг появлялся Гай Юлий Цезарь, такой высокий, осанистый, такой бесстыдно красивый, излучающий силу, что она раздражалась на Брута и прогоняла его искать утешения у этого страшного потомка раба, Катона.

Счастливым это семейство назвать было трудно, и через три-четыре дня Брут стал бывать дома все меньше и меньше.

Очень не хотелось платить такие деньги за охрану, но один взгляд на Форум и последующая беседа с Бибулом заставили его раскошелиться. Что делать, когда даже неустрашимый Катон, которому не раз ломали в стычках одну и ту же руку, теперь без телохранителей никуда не совался.

— Настало время бывших гладиаторов, — истошно вопил Катон. — Они вертят нами. В рыночный день хороший охранник стоит пятьсот сестерциев. А к тому же им нужно время на отдых. Я завишу от слабоумных, но мускулистых солдат, которые объедают меня и диктуют, когда мне идти на собрание!

— Я не понимаю, — сказал, морщась, Брут. — Если у нас действует военный закон, за исполнение которого отвечает Помпей, то почему волнения не прекратились? Что для этого делается?

— Совсем ничего.

— Почему?

— Потому что Помпей метит в диктаторы.

— Это меня не удивляет. Он стремится к абсолютной власти с тех пор, как без суда казнил моего отца. И бедного Карбона, которому перед казнью даже не разрешили уединиться, чтобы освободить кишечник. Помпей — дикарь.

Страшно изменившаяся внешность Катона ошеломила Брута. Ведь он был моложе Катона всего на одиннадцать лет. Катон никогда не казался ему дядей, скорее старшим братом, умным, храбрым и безоглядно уверенным в своих силах. Конечно, в детстве и юности Брута они не знались. Сервилия не разрешала им водить дружбу. Все изменилось с того дня, когда Цезарь пришел к ним в регалиях великого понтифика и спокойно объявил, что разрывает помолвку Юлии с Брутом, чтобы выдать дочь замуж за человека, убившего отца Брута. Потому что ему, Цезарю, нужен Помпей.

В тот день сердце Брута разбилось и больше уже не срослось. О, как он любил Юлию! Как терпеливо ждал, когда она подрастет! А потом вынужден был смотреть, как она идет к человеку, недостойному отирать с ее туфелек пыль. Но со временем она должна была это понять. Брут опять приготовился ждать. А она умерла. Он месяцами не видел ее, а она ушла из жизни. Но ему верилось, что где-то в другом времени они опять встретятся и она все же полюбит его. После ее смерти он с головой ушел в Платона, самого духовного и самого чуткого из всех философов. Пока Юлия не умерла, он этого не сознавал.

А теперь, с изумлением глядя на родича, Брут, как никто, ощущал, через что тот прошел. Он видел перед собой человека, чья любовь ушла к кому-то другому, человека, который не знал, как разлюбить. Жалость, охватившая Брута, заставила его склонить голову. «О, дядюшка, — хотел он крикнуть, — я понимаю тебя! Мы с тобой — потаенные близнецы, мы оба не можем найти вход в сад покоя. Интересно, будем ли мы и в момент смерти думать о них? Ты — о Марции, я — о Юлии. Уйдет ли когда-нибудь эта боль?»